Он отметил машинально (его учили здесь подмечать всевозможные мелочи), что партикулярное платье на поручиках сидит, словно сшитое по мерке искусным батальонным портным (как оно наверняка и было), — а вот фон Шварцу, полное впечатление, достался костюм с чужого плеча: пиджак морщит на плечах, рукава самую чуточку длинноваты, да и брюки, есть такое подозрение, шились первоначально на человека повыше и пообъемистее телесами… Все трое одеты в полном соответствии с модами тех годов, куда были отправлены, — значит, им даже переодеться времени не дали, все происходило в страшной спешке.
Должно быть, он оказался последним, кого здесь недоставало: едва он присел на свободное место во втором ряду, генерал-майор Зимин (нетерпеливо ерзавший в своем кресле за столом, хотя подобное командующему отнюдь не свойственно) громко произнес:
— Итак, все в сборе… Начнем. Господа, я собрал вас, чтобы сообщить пренеприятнейшее известие… — его лицо исказилось мимолетной гримасой, отчего-то казавшейся жалобной. — Вот, черт, прицепилась классика…
И вслед за этим он вдруг выругался — коротко, но чрезвычайно грязно, совершенно как извозчик или крючник. Поручик прямо-таки вылупил глаза: за эти два месяца он привык считать командира образцом корректности и вежливости, даже при разносе за серьезные упущения не повышавшего голоса и уж тем более не употреблявшего ругани. Судя по лицам других, для них это тоже оказалось совершеннейшим сюрпризом.
Зимин криво улыбнулся, уголок рта у него непроизвольно дернулся, каким-то чужим, тусклым голосом он проговорил, глядя в стол:
— Прошу прощения, господа… Нервы… Итак… Произошло то, чего мы всегда боялись больше всего. Доверяя господам ученым, которые именно это и считали самым жутким… в чем я с ними совершенно согласен, впрочем… Господа… Грядущее изменилось. И не в каких-то мелких деталях, а кардинальнейшим образом. Там, впереди — он сделал неопределенный жест, — все теперь совершенно иначе. Все другое…
И замолчал так, словно у него перехватило дыхание. Возможно, так оно и было. Над сидящими словно бомба разорвалась, по залу пронесся общий то ли вздох… ну, не хотелось называть это стоном, взрослые люди, в офицерских погонах и с учеными степенями, и все же…
Поручик сидел в совершеннейшей растерянности. Он ничего не знал и не понимал, но именно этого его учили последние два месяца бояться как самого жуткого, что только может произойти на свете, — ну, разумеется, не считая некоего вселенского катаклизма с гибелью всего человечества или почти всего, как это уже однажды на его глазах случилось…
Голос Зимина зазвучал уже по-другому, с прежней энергией и деловитостью:
— Господа, отставить эмоции! Я понимаю, я сам… Однако просьба взять себя в руки. Следует без промедления приступить к делу.
«А почему, собственно, „без малейшего промедления“? — вяло и отрешенно подумал Савельев. — Вы же сами нас учили, господин генерал, что в нашей службе попросту не нужна спешка — потому что нам доступно любое тысячелетие, любой век, год и даже час, а потому мы никогда не в состоянии опоздать.
Ну, должно быть, ситуация такова, что прохлаждаться просто жутко — вот и все…»
— Прошу вас, господин штабс-капитан, — сказал Зимин. — Можете не вставать…
Штабс-капитан фон Шварц тем не менее поднялся, он стоял, уронив руки, утратив всю офицерскую стать, какой прежде отличался. Поручику пришло в голову, что он похож сейчас на неуклюжего, нескладного деревенского парня, то ли лешего узревшего, то ли растерявшего по лесу вверенных ему коров.
— Все произошло совершенно неожиданно, господа, — глухо произнес фон Шварц, не отрывая взгляда от паркетин под ногами. — Средь бела дня, без малейших предварительностей, как гром с ясного неба…
…Фон Шварц ничем особенным не занимался — просто-напросто сидел и курил, дожидаясь часу пополудни, когда предстояло выйти из скромно обставленного гостиничного номера и отправиться по дальнейшим делам. Оставалось еще полчаса времени. Он сидел, отодвинувшись от стола, не глядя в окно, ни о чем не думая и ничего не прикидывая, — весь план действий на сегодняшний день был давным-давно продуман, вдобавок не произошло ничего, чем стоило бы обеспокоиться. Гладко все проходило, совершенно гладко.
Тут его, по его собственному выражению, и накрыло.
Расхлябанный старый стул словно растаял, и фон Шварц, ничего подобного не ждавший от привычной мебели, полетел на пол спиной. Его многому выучили, в том числе и падать грамотно, и он, несмотря на неожиданность, сумел-таки извернуться так, чтобы не треснуться затылком, но вот той частью тела, что в приличном обществе не поминается, приложился, словно тяжелым сапогом под копчик пнули. Буквально взвыл от пронзительной боли.
На миг упал совершеннейший мрак, показалось, будто сквозь тело просквозило нечто вроде ледяного вихря. Ощущения оказались почти неописуемы словами (фон Шварц честно уточнил — из-за боли и ошеломления он не в состоянии четко отделить внешние ощущения от внутренних).
Все схлынуло почти моментально — кроме боли в ушибленном месте. Фыркая и шипя сквозь зубы, фон Шварц все же достаточно быстро поднялся на ноги.
И едва не заорал благим матом.
Гостиничный номер стал другим. Абсолютно другим. Планировка и размеры остались теми же самыми, но вместо железной непритязательной койки появилась никелированная кровать с горкой подушек, вместо обшарпанного шифоньера — гораздо больший, красивый, с резьбой, вместо расшатанных стульев — мягкие полукресла. И столик с телефоном обернулся иным — на гнутых изящных ножках, и телефон другой — белый, красивее.